Исламская культура

Михаил Синельников - Предисловие к книге "Иран и персидские мотивы в стихах русских поэтов"

20 Январь , 2010
363 просмотров


Михаил Синельников 

«Воздух прозрачный и синий…». 

Предисловие к книге "Иран и персидские мотивы в стихах русских поэтов" (М., Вече, 2016) 

 

ВОЗДУХ ПРОЗРАЧНЫЙ И СИНИЙ…   

 

   Русские люди, известные мусульманским историкам и географам ещё в пору язычества Киевско-Новгородской Руси, «русы», упоминаемые в поэмах Низами Гянджеви, оказывались на южном берегу Каспия и в раннем средневековье. Среди них были и посланники, и невольники, и воины, и путешествующие любознательные купцы. Среди последних стоит назвать столь знаменитого ныне, по про­шествии пяти с лишком веков, тверитянина Афанасия Никитина, который по дороге своей «за три моря», в неведомую Индию, изрядно задержался на просторе первого из подразумеваемых морей - моря «Хазарского» и погостил на гостеприимном Апшеронском полуострове, а затем проследовал далее по персидским караванным путям. Ещё в давние времена случались среди российских гостей и поэты.  

Например, в XVII столетии участником одного из посольств царя Алексея Михайловича к персидскому шаху (посольства, не миновавшего Баку) стал один из ранних русских лириков Алексей Романчуков (увы, из дорожных стихов этого поэта сохранились лишь вписанные им в альбом попутчика, немецкого пастора). При Петре Великом прибрежье Южного Каспия было впервые (хотя и нена­долго) занято русскими войсками, вмешавшимися в персидско-афганскую войну и последовавшую смуту. В 1722 году из Персидского похода на родину возв­ращался раненый офицер Павел Степанович Львов. В одну из туманных осенних ночей, проведенных у костра на кас­пийском берегу, он сочинил одну из самых пронзительно-проникновенных русских песен XVIII века: «Уж как пал туман на сине море,/ А злодейка-тоска в ретиво сердце;/ Не сходить туману с синя моря,/ Уж не выйти кручине из сердца вон./ Не звезда блестит далече в чистом поле...» и так далее - до горестной погибели героя... Но, по счастью, Павел Степанович благополучно доехал до родного дома, исцелился, женился на суженой...Внуком его был Николай Александрович Львов, писатель, составитель авторитетго собрания русских народных песен. А дедовская осталась нетленной; во всяком случае, первая ее строка «Уж как пал туман на сине море...» и сейчас чем-то невыразимым и решительно непереводимым пленяет слух и волнует русское сердце. Хотя весьма немногим известно, что упомянутое в томящей душу песне туманное, тревож­ное, грозное море - Каспийское... 

 

   Обратимся к событиям 1797 года. Персидский историк о них сообщает так: "Монархиня назначила главнокомандующим посылаемого ею войска военачальника, у которого одна нога была оторвана ядром, а вместо нее сделана золотая, почему его и прозвали Кизыл-Аяг, то есть Золотоногий. Ему поручено было в командование сорок тысяч пехоты и двадцать тысяч конницы с несметной артиллерией. По прибытии к Дербенту он хотел овладеть им, разгромив ядрами его стены. Но так как стены были прочнее, шире и толще скалы, то ядра не произвели в них ни малейшего вреда. При этом Шейх-Али-хан дербентский множество людей покрыл кровью (то есть убил), но ему изменил некто Хазар-бек, и русские взяли город. Кизыл-Аяг явился в Муганской степи. Шах, узнав об этом, поспешил к Ардебилю с бесчисленной армией, покрывшей все горы и долины, и с таким торжеством выступил против врага, что Кизыл-Аяг потерял всякую надежду к спасению. А потому, видя себя подобно воробью в когтях ястреба или ягненка в объятиях волка, он совершенно потерялся, не зная, что предпринять. Вдруг пришло известие, что Солнце-шапочная (Хуршид-Кулаг) монархиня скончалась. Пользуясь этим случаем Кизыл-Аяг поспешил в Россию, бросив на произвол судьбы весь обоз, который сделался добычей шахских войск — милость великого и всемогущего Аллаха!" Речь идёт об откровенно  завоевательном и первоначально победоносном походе русских войск под водительством двадцатичетырехлетнего Валериана Зубова, любимца Екатерины Второй. Армия шла с самыми серьезными намерениями и держала в своем обозе пережавшего на сторону русских претендента на трон Нур-Али-хана. Передовые части уже вступали в Гилян, но, вероятно, в ход истории поистине вмешались небесные силы: Екатерина отдала Богу душу, воцарился её сын и ненавистник Павел, прервавший все начинания матери. На поспешное возвращение из Персии сразу попавшего в опалу главнокомандующего откликнулся замечательными стихами величайший поэт столетия Гавриил Державин. Создав живописные картины воображаемых иранских провинций, он призвал столь неудачливого отечественного Александра Македонского к мужеству перед превратностями судьбы и утешению в достижении толико желанного покоя. Державин, прославивший многие победы, и в стихах, посвященных неудаче, остался верен своему взгляду на мир. Той своеобразной натурфилософии, состоящей из причудливой смеси героического стоицизма и помещичьего эпикуреизма, которая в его случае всегда сочеталась с неподдельным лиро-эпическим вдохновением… 

 

   Об Иране современники Державина, тем более современники Жуковского и Пушкина знали уже немало. Не только по Геродоту, но и доходившим с Запада книгам. Были прочтены и «Персидские письма» Монтескье и вольтеровский «Задиг». Впрочем, герой повести Вольтера пребывает в Иране зороастрийском, но и учение Зороастра-Заратуштры (мнившегося великим законодателем и правдолюбцем) было тогдашними русскими как-то усвоено. В одном из стихотворений того же Державина Екатерина дает подданным законы, опершись «на Зороастров истукан». Многое для просвещения дали французские, позже и немецкие переводы иранских классиков. Начали появляться русские переводы с этих переводов. Позже и с подлинника. Послужившие познанию страны и ее культуры. Постепенно создавшие в России подлинный культ Саади, Хафиза, Хаяйма. 

 

   Неизгладимый след в душе оставляет посещение усыпальницы Саади, находящейся в окрестностях Шираза. Из памяти не уходит этот бирюзовый, нежно-гармоничный, как бы всё земное собою облекающий и все примиряющий купол над последним приютом вечного странника - вот, где он наконец остановился и упокоился! Бессмертно благоухание вечно расцветающих и вечно опадающих роз этого «Гулистана», это вечное благоговейное молчание… Именно здесь мы вновь и вновь осознаем, что величайшее искусство в конце концов требует большего, чем искусное выражении страстей, но подразумевает и преодолении и примирение их, полное торжество всепобеждающей гармонии. Муслихиддин Саади, проживший столь долгую жизнь и столь блистательно осуществивший все свои творческие замыслы, является неким символом поэзии, на протяжении столетий созданной на языке фарси и в своем развитии - на удивление миру и на фоне всех остальных великих поэзий - наиболее полно и отчетливо воплотившейся. Для российского паломника, вступившего в мир Саади, становится неизбежным поиск аналогии, соответствия с ширазским гением, и сразу становится понятным, что в русской словесности единственным предметом такого условного сравнения может быть лишь поэзия и характер творчества Александра Пушкина. Да, сравнение условно, и как сказал выдающийся русский поэт ХХ века Осип Мандельштам, «не сравнивай: живущий несравним…». И всё же какое-то сопоставление возможно - в творчестве иранского поэта Саади и жившего через пять веков русского поэта Пушкина есть общие черты:  огромный природный ум, сочетавшаяся с глубиной чувства незаёмная мудрость, и сверх того – творчески необходимая вера в силу и конечное торжество разума («Да, здравствует разум, да скроется тьма!» восклицал еще юный Пушкин) .И в том и в другом случае, и у Саади и у Пушкина, само величие замыслов сочетается с мощным созидательным потенциалом, с редкостной  способностью осуществить задуманное с безусловным и безукоризненным, не знающим слабых мест совершенством, с решимостью превратить свое творение в истинное чудо гармонии…И только одно роковое отличие: Саади, как известно, завещавший поэтам первые тридцать лет учиться, вторые путешествовать, а третьи творить, прожил именно такую необычайно долгую и плодотворную жизнь, а необыкновенно быстро развивавшийся Пушкин, по всей видимости, достигший полной зрелости и всемогущества годам к тридцати, прожил всего лишь тридцать семь лет. Его гибель стала для его соотечественников национальной катастрофой. В своих парижских лекциях друг Пушкина великий польский поэт Мицкевич заметил, что не бывает, чтобы столь великий человек был более, чем один раз, дарован одному народу. Ушел Пушкин и переменился цвет  времени, возникла непоправимая, не заполняемая пустота.  И вот возникает ощущение, что в русской культуре Пушкин построил большой дом, но успел заселить лишь один подъезд, а очертания пустующих помещений лишь смутно угадываются…  И все-таки, и все же нам понятно, что Пушкин природой был задуман, чтобы стать таким же гением, как Данте, Гете, Саади. 

 

   В своей знаменитой речи Фёдор Достоевский указал, что Пушкину была свойственна «всемирная отзывчивость». Возможно, эта способность осознавать особенности каждой национальной культуры, постигать и принимать самый дух чужого народа, с легкостью перевоплощаться, есть свойство всей русской литературы, но именно у Пушкина эта способность выражена с наибольшей полнотой и выразительностью. И, конечно, Пушкин во все периоды своего зрелого творчества был совсем не безучастен к жизни и духовным сокровищам Священного Востока, древнего, средневекового и ему современного. Прежде всего, исламского Востока. Стремился хоть что-то из этих не оскудевающих сокровищ зачерпнуть, пытался ухватить хоть частицу этой вечной мудрости и красоты, чтобы  перенести в свои стихи поэмы, обогащая тем самым и всю русскую поэзию. Об этом, в частности, свидетельствуют и пушкинские «Подражания Корану» и гениальное стихотворение «Пророк», вдохновленное несомненно не только Библией, но и преданиями о жизни Мухаммеда, и более поздние стихи и поэмы. Здесь, обращаясь к нашей теме, конечно, нельзя упустить из виду окрашенную в восточный колорит поэму «Бахчисарайский фонтан», предваряемую эпиграфом из Саади(именуемого Сади): «Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; иных уж нет, другие странствуют далече».Как известно, суровый к себе Пушкин , возможно, шутливо, утверждал, что единственно хорош в этот поэме только эпиграф.   

 

   В одном раннем письме Пушкина, адресованном его другу и литературному единомышленнику, замечательному поэту и критику Петру Вяземскому, говорится, что европеец и при обращении к восточным темам, должен оставаться европейцем, а не уподобляться восточным авторам, среди которых называется и Саади. Примером для юного Пушкина является Байрон. В поэзии Востока Пушкину нравятся  прежде всего мудрые мысли, блестящие афоризмы. Однако, притом, что восхищение поэзией и героической  участью  Байрона русский поэт сохраняет до конца дней, пушкинский «байронизм» постепенно выветривается, время  поэм, именуемых в литературоведении «байроническими»,  бесповоротно проходит. С годами Пушкина уже словно бы тяготит  байроновская поза самоуверенного европейца, оказавшегося  на одряхлевшем Востоке. Автора пронзительного стихотворения «Анчар» все более влечет к себе всё общечеловеческое, роднящее всех живущих. Кругозор  мужающего Пушкин  все ширится и в мировой поэзии он все более ценит целостность и совершенство законченных шедевров, их архитектонику. Утверждавший, что уже один план «Божественной комедии» Данте –« создание высокого гения», Пушкин , разумеется, был в состоянии оценить и величие равновеликих творений персидской поэзии. 

 

  Все же заметим здесь, что Пушкин был весьма привязан к мыслям, однажды понравившимся ему и запавшим в душу. Так почерпнутое в Коране указание, что не надо спорить с глупцами, неоднократно повторялось поэтом и в конце концов вошло в венчающее путь Пушкина стихотворение «Памятник»: «И не оспоривай глупца». Горестная сентенция  пережившего своих современников Саади также не забылась в буре лет и вошла в заключительную строфу итоговой для первого издания, восьмой главы самого  монументальное создание Пушкина, стихотворного романа  «Евгений Онегин»: 

 

  

 

Но те, которым в дружной встрече  

 

Я строфы первые читал… 

 

Иных уж нет, а те далече, 

 

Как Сади некогда сказал. 

 

  

 

   Здесь мы имеем дело уже не с прозаическим цитированием, не с простым пересказом, а со стихотворным переложением мысли Саади. Таким образом, можно решительно утверждать, что Пушкин был русским переводчиком Саади (пусть им и переведено  лишь несколько строк). 

 

Со времени, когда была поставлена последняя точка в поэме «Бахчисарайских фонтан» и до завершения работы над «Евгением Онегиным» прошло всего лишь лет семь, срок кажущийся ничтожным. Но какими эти годы были для Пушкина, его окружения и его Отечества! Сколько потерь и разлук! Не говоря об  утратах, неизбежных и обычных в человеческой жизни, о смерти старших современников, наблюдавших первые шаги юного гения в литературе, здесь еще и трагические судьбы друзей-ровесников. Ведь многие из них приняли участие в восстании 14 декабря 1825 года, и одни были казнены, другие обречены на каторгу и ссылку. Пушкин тяжело переживал это расставание с друзьями, оказавшееся вечным (даже, если иметь в виду и расставание с  выжившими, но на десятилетия удаленными в Сибирь ).  Таким образом, цитирование изречение Саади оказалось в данном случае неизмеримо более прочувствованным, выношенным, поистине судьбинным. Мы видим, что великий лирик способен высказаться о своем, лично пережитом  и посредством цитаты, посредством поэтического перевода.  

 

   Пушкин, разумеется, не был в Иране, но в 1828 году оказался весьма близко от его границ, проследовав через Тифлис, в котором всегда было ощутимо влияние персидской культуры и еще сохранялась память о персидском владычестве, - на Евфрат и  к Арзруму(Эрзруму), где происходили события русско-турецкой войны. В те дни Пушкиным кроме ставшей шедевром русской повествовательной прозы пространного очерка «Путешествие в Арзрум», был создан целый цикл прекраснейших стихов ориентальной окраски. Среди них, между прочим, и стихотворение «Из Гафиза», конечно, ничего общего с какой-либо из газелей Хафиза не имеющего. Обозначение собственных стихов, как перевода из какого-либо известного автора  - нередкий прием Пушкина, по тем или иным причинам уклонявшегося от указания собственного авторства, и все же воздействие персидской классики на эти стихи в целом очевидно. 

 

Остановимся на оставшемся неоконченным стихотворном послании, которое было обращено к  оказавшемуся в русской ставке персидскому поэту Фазиль-хану: 

 

  

 

  

 

   Благословен твой подвиг новый, 

 

Твой путь на север наш суровый, 

 

Где кратко царствует весна, 

 

Но где Гафиза и Саади 

 

Знакомы. . . . . . . . имена. 

 

  

 

Ты посетишь наш край полночный,  

 

Оставь же след. . . . . . . . 

 

Цветы фантазии восточной 

 

Рассыпь на северных снегах. 

 

  

 

   Понятно, что  «новым  подвигом» гостя из Ирана, уже совершившего нелегкое путешествие по горным дорогам в западную, турецкую Армению, видится предстоящее продолжение путешествия  – в Москву и Петербург. Пушкиным движет свойственное его благородному характеру братское чувство по отношению к поэту-чужеземцу, которому, быть может, предстоит воспеть снежную Россию точно так же, как ныне путешествующий по странам Востока Пушкин воспевает берега Евфрата…Нас, однако, в цитируемом наброске (почему-то Пушкин охладел к этим стихам ,и они остались именно наброском с двумя пробелами) сейчас интересует иное… Очень важны строки первого четверостишия с одним пропущенным словом. Конечно, большая дерзость – попытка реконструкции недописанных или просто незаписанных стихов великого поэта. И все же отважимся на эту попытку. Напрашивается одно слово, и это слово – «русским». Если принять эту версию, кажущуюся единственно возможной, то строфа читается так: 

 

  

 

   Благословен твой подвиг новый, 

 

Твой путь на север наш суровый, 

 

Где кратко царствует весна,  

 

Но где Гафиза и Саади 

 

Знакомы русским имена. 

 

  

 

   Да, Пушкин, даже, не зная языка и не обладая знанием всех произведений Хафиза и Саади, пусть и  не вполне сознавая масштабы творчества этих гениев средневекового Ирана, все же многое прозорливо угадывал, умом и сердцем ощущал  высокое значение  их поэзии. И тут кажется немаловажным и  то обстоятельство, что  названные имена уже были известны тогдашним русским, то есть начитанным и образованным современникам Пушкина. Интерес к персидской классике всё усиливался: выдающийся поэт и величайший переводчик, учитель и друг Пушкина Василий Жуковский уже переводил обширный фрагмент из Фирдоуси, замечательный поэт и мыслитель Алексей Хомяков увлекся переложением Саади, поэт-полиглот Дмитрий Ознобишин, печатавшийся и под персидским псевдонимом Делибюрадер(«Сердце брата»), опубликовал целый ряд своих переводов  из Руми и Саади. Блистательный мастер театрального стиха Александр  Грибоедов, знавший фарси в совершенстве, любил персидскую поэзию, многое из нее знал наизусть  и отважно внес собственный перевод одной притчи Саади в текст своей комедию «Горе от ума» - эта притча стала рассказом одного из персонажей (Молчалина) о его жизненном пути.  Иранские мотивы, чаще всего навеянные именно чтением персидской поэзии, возникли в стихах и поэмах ряда стихотворцев эпохи, которая признается Золотым веком русской поэзии: у Антона Дельвига, у тех же Александра Грибоедова и Дмитрия Ознобишина, у Андрея Подолинского, Александра Ободовского,  Лукьяна Якубовича…Таким образом, в тогдашней России уже возникла просвещенная, не стесненная предрассудками евроцентризма среда ценителей персидской классики, и всё это были друзья или знакомые, талантливые современники великого Пушкина. 

 

   К 1828 году относится еще одно упоминание Пушкиным имени Саади, возникающее в совершенно изумительном, оказавшем большое воздействие на развитие русской поэзии стихотворении: 

 

  

 

В прохладе сладостной фонтанов 

 

И стен, обрызганных кругом, 

 

Поэт бывало тешил ханов 

 

Стихов гремучим жемчугом. 

 

  

 

На нити праздного веселья 

 

Низал он хитрою рукой 

 

Прозрачной лести ожерелья 

 

И четки мудрости златой. 

 

  

 

Любили Крым сыны Саади, 

 

Порой восточный краснобай 

 

Здесь развивал свои тетради 

 

И удивлял Бахчисарай. 

 

  

 

Его рассказы расстилались, 

 

Как эриванские ковры, 

 

И ими ярко украшались 

 

Гиреев ханские пиры. 

 

  

 

Но ни один волшебник милый, 

 

Владетель умственных даров, 

 

Не вымышлял с такою силой,  

 

Так хитро сказок и стихов, 

 

  

 

Как прозорливый и крылатый 

 

Поэт той чудной стороны, 

 

Где мужи грозны и косматы, 

 

А  жены гуриям равны.  

 

  

 

   В беге лет разные исследователи литературы различных национальностей, движимые самыми лучшими чувствами, пытались доказать , что тот «владетель умственных  даров», которого так хвалит Пушкин, является кем либо из гениев Востока – то ли это перс Фирдоуси, то ли грузин Руставели… Нет, однако, ни тени сомнений  в том, что стихи адресованы автору «Крымских сонетов», польскому другу и вечному собеседнику Пушкина, всегда восхищавшегося  явной гениальностью Мицкевича. Ну, да Мицкевич был «Певец Литвы», где мужчины и в самом деле грозны и высокорослы, а жены, хотя и не темноволосы, но воистину  «гуриям равны»…Однако, в стихах все же попутно идет речь об особенностях  восточной  поэзии, о поэзии иранской. И Пушкин не ошибается: фарси и в его время был всеобщим языком поэзии в странах Ислама, и этот язык воспринимали и на нем писали не только в исторически мусульманском Крыму, но, к примеру, даже и в далеко отстоящей от Ирана татарской Казани. И, понятно, двор Гиреев не обходился без искусных славословий, создававшихся льстивыми поэтами. Но, разумеется, «сынами» Саади они названы только условно. В том смысле, что ведь и все последующие авторы учились «дозволенной магии» (так именовалось стихосложение в иранском средневековье) у ширазского волшебника. Здесь скорей подразумевается его высочайшее положение в сонме гениев, нежели наклонность к лести  и тем более соответствующее бессовестное наставничество. Пушкин, знавший мудрость Саади и ощущавший чистоту его души, конечно, не мог бы поверить навету. Саади, как и Хафиз, стал постоянным спутником Пушкина в его пути испытаний, размышлений и вдохновений. 

 

   Количество русских переводов из Саади всё увеличивалось с годами и десятилетиями, а в ХХ  столетии сложилась несравненная русская школа стихотворного перевода, имеющая и в соприкосновении с «Бустаном» и «Гулистаном» значительные удачи. Появлялись и русские стихи, на деле являющиеся подражаниями выдающимся образцам персидской классики, и эти подражания бывали подобны весьма вольным переводам.  

 

   Поговорим о переводах… Честно признаемся, что далеко не все шедевры лирики, созданной на языке фарси, в беге лет и в движении веков переведены сколько-нибудь адекватно. Когда-то исследователь проблем поэтического перевода А.С. Цыбулевский писал, что за «переводимость» второстепенных стихов первостепенные часто «мстят» своей непереводимостью. Есть вещи непреодолимые: с утратой стиховой музыки, с потерей звука скудеет и смысл, становящийся лишь буквальным: Руми в переводе кажется только автором занимательных притч, простым баснописцем. Переводчик не находит в себе сердечного жара, и двустишия Фирдоуси кажутся монотонными… 

 

   Александр Межиров, отдавший долгие годы непростому делу поэтического перевода, сказал о поэзии нечто крайне неутешительное для самых талантливых ремесленников-перелагателей: «Вовеки непереводима, родному языку верна». Особенно невозможным, немыслимым кажется перевод великой поэзии. Такой, как персидская, с чарующей и тающей сладостью ее многослойного слова, с неистощимым рифмовником и сквозной рифмой – моноримом, с фантастическими возможностями метрики, с изобилием специфических терминов, естественных в данной культуре. И главное – с некоторой перманентной зыбкостью уподоблений при отсутствии категории рода в грамматике, с множественностью скрытых смыслов. С  той символической иносказательной речью, в которой «шахом» часто называется любимая, а под любимой подразумевается Бог (и это - простейшие примеры). 

 

   Каждая удача переводчика это – чудо, а чудеса случаются не слишком часто. Тем не менее попытки русских поэтов добиться перевоплощения персидской классики, создать ее образ в России начались не вчера: еще Василий  Жуковский перевел некоторые страницы «Шахнаме», а Александр Грибоедов, знавший персидский в совершенстве, вставил одну из притч Саади в рассказ Молчалина о его жизненном пути и привычке угождать «собаке дворника, чтоб ласкова была». Одаренный поэт пушкинского времени Дмитрий Ознобишин известен нам как автор дивной песни «По Дону гуляет казак молодой», давно воспринимаемой как народная. На самом деле это – вольный, русифицированный перевод шведской песни о молодом рудокопе. В своих переложениях из Руми, Саади, Хафиза Ознобишин был не менее своеволен и пренебрегал персидской строфикой. И все же его переводы выполнены с искренним чувством, с неподдельным восторгом. Печатая их в российской периодике, поэт подписывался псевдонимом «Делибародар», что на фарси означает «Сердце брата». 

 

   Старинные переводчики позволяли себе большие вольности, нередко не считаясь с твердыми формами персидского стихосложения. Решение  Алексея Хомякова перевести одно из небольших стихотворений Саади, написанных стихом месневи, рифмованными же двустишиями было принципиальным. Старался передать форму подлинника и один из лучших русских переводчиков девятнадцатого века Михаил Михайлов. Однако приходится признать, что русская школа перевода восточной классики, в основном, сложилась уже в двадцатом веке и ее наиболее выдающиеся достижения относятся к советскому времени.   

 

   И все же у нас замечательное наследие, на образцы которого стоит оглянуться… Незабываемой вехой стали переводы Афанасия Фета из Гафиза (Хафиза). Взгляды Фета на проблему перевода был своеобразны, он в принципе был буквалистом и старался максимально передать точный, прямой смысл сказанного, пренебрегая оттенками: «Не зная персидского языка, я пользовался немецким переводом, составившим переводчику почетное место в Германии; а это достаточное ручательство в верности оригиналу. Немецкий переводчик, как и следует переводчику, скорее оперсичит свой родной язык, чем отступит от подлинника». В большинстве случаев Фет старался сохранить и твердые формы подлинника. По совести говоря, среди его переложений мало удавшихся. И всё же в некоторых строчках есть волшебство; «Ветер нежный, окрылённый, благовестник красоты…» Здесь великий лирик почувствовал самый дух и трепет ширазского гения. Важно, что Фет смог преодолеть европоцентризм: «… дух человеческий давно уже достиг той эфирной высоты, которой мы удивляемся в поэтах и мыслителях нашего Запада». Опыты Фета, его замечания и ремарки драгоценны для поколений поэтов-переводчиков. 

 

   В быстротечные годы Серебряного века и в долгие десятилетия советского периода свой вклад в дело перевода персидской классики внесли многие русские поэты. Часто уход на Восток и в глубину его столетий был для них побегом от социалистической действительности. Но работе они отдавались со всем пылом и не жалели творческих усилий, осознавая, что в данном случае имеют дело не с однодневками рифмованной газетчины, а с тем, что вечно и нетленно. В стихах старых персов они находили и нечто общее для всех эпох и стран, и часто с горечью распознавали мучительно-знакомое. Вспомним здесь желчь и оскомину стареющего над подстрочниками Арсения Тарковского: «Полуголый палач в застенке /Воду пьет и таращит зенки./ Все равно. Мертвеца в рядно/Зашивают, пока темно./ Спи без просыпу, царь природы, Где твой меч и твои права? Ах, восточные переводы, Как болит от вас голова». Все же за переводчиками классики оставалась свобода выбора. Не может быть, чтобы освобожденный зек Николай Заболоцкий совсем уж случайно обратился к переводу тюремных стихов Масуди Са`ди Сальмана. Александр Кочетков остался в русской поэзии только одним (но каким!) стихотворение – «Балладой о прокуренном вагоне». Даже превращение в популярную песню не испортило этих стихов: «И никого не защитила вдали обещанная встреча, И никого не защитила рука, зовущая вдали…»То, что не удалось в других оригинальных стихах, получилось в переводах нескольких газелей Хафиза. Они божественно хороши, кажется, что без них уже нельзя жить, они стали частью русской поэзии. Как и переводы Кочеткова из Фаррухи, от которых перехватывает дыхание, как и все за что брался  этот поистине выдающийся поэт-переводчик. 

 

    Все-таки переводить поэтов должны не профессора филологии, а поэты. При этом обязательно остается отпечаток личности переводчика. Может быть, Хафиз Константина Липскерова чуть более изнеженно-сладкоречив, чем подлинник, а Хафиз Германа Плисецкого чересчур уж демократичен – несколько плебеизирован. И вместе с тем и в том и в другом истолковании выявлены какие-то острые грани и неожиданные оттенки. Оба мастера одержали убедительные победы в борьбе с неодолимым подлинником. Перечисляя одаренных поэтов, бравшихся за перевод, нельзя не назвать имена Аделины Адалис, Веры Звягинцевой, Владимира Державина в его лучшую раннюю пору. Нельзя не вспомнить Семена Липкина, Татьяну Спендиарову. Примечательна искусная попытка Ильи Сельвинского (который и вообще, с юных лет был поэтом-экспериментатором), передать посредством русского стиха звучание и значение одной из газелей Саади, написанной на смеси арабских и персидских слов. 

 

   Навсегда останутся удивительным явлением русской поэзии насыщенный свежим воздухом перевод рубаи Омара Хайяма, выполненный Иваном Тхоржевским. Между прочим, автором одного из лучших русских стихотворений ХХ века «Легкой жизни я просил у Бога…»(вероятно, эти стихи – также вольный перевод с персидского). Но десятилетия спустя оказалось возможным и иное сильное прочтение Хайяма. Сжатый, рубленый стих Германа Плисецкого создал новую энергетику. У переводов Плисецкого немало поклонников, а кому-то по-прежнему милей мягкая, меланхолическая музыка Тхоржевского, акварельность, запечатленные в слове весеннее цветение и осенняя обреченность, увядание цветов и листьев, печальное веселье этого безнадежного винопития… 

 

   Все же переводческих удач было немало. В нашу подборку примечательных образцов, приложенную к этой книге, могло войти лишь очень немногое. Ведь не могло быть и речи о включении хотя бы некоторых глав из грандиозных поэм, составляющих славу и гордость персидской классической словесности. Или многочисленных касыд, газелей, кыта и рубаи, переведенных на русский язык мастерски и с сохранением изначальной формы. Здесь лишь  только  придорожные вехи на долгом пути, лишь немногие крупицы, блестки. Но, быть может, им не скоро суждено угаснуть. 

 

   Важно, что воздействие персидской поэзии на русскую выразилось и прямо. Помимо переводов. Со временем в русской лирике утвердились и персидские твердые формы: газели, серьезные и шутливые, писали Иван Бунин, Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов, Михаил Кузмин, Осип Мандельштам, Георгий Иванов. У новейших русских поэтов встречаются и рубаи.  

 

  Изысканные газели Кузмина, по колориту и образному строю персидские, по языку столь русские, и драгоценны и упоительны. Как впрочем, и всё, что написано этим прекраснейшим мастером Серебряного века: 

 

  

 

Цветут в саду фисташки, пой, соловей!  

 

Зеленые овражки пой, соловей!  

 

По склонам гор весенних маков ковер;  

 

Бредут толпой барашки. Пой, соловей!  

 

В лугах цветы пестреют, в светлых лугах!  

 

И кашки, и ромашки. Пой, соловей!  

 

Весна весенний праздник всем нам дарит,  

 

От шаха до букашки. Пой, соловей!  

 

Смотря на глаз лукавый, карий твой глаз,  

 

Проигрываю в шашки. Пой, соловей!  

 

Мы сядем на террасе, сядем вдвоем...  

 

Дымится кофей в чашке... Пой, соловей!  

 

Но ждем мы ночи темной, песни мы ждем  

 

Любимой, милой пташки. Пой, соловей!  

 

Прижмись ко мне теснее, крепче прижмись,  

 

Как вышивка к рубашке. Пой, соловей!                                              

 

  

 

  Вспомним здесь русских поэтов, известных всем истинным  ценителям отечественной поэзии. Иранским колоритом многообразно окрашены  некоторые  стихотворения и в некоторых случаях целые  стихотворные повести  Ивана Бунина, Надежды Тэффи,  Максима Горького, Вячеслава Иванова, Валерия Брюсова, Михаила Кузмина, Ивана Тхоржевского, Николая Гумилева (и среди них -  чудесная «Персидская миниатюра»), Михаила Зенкевича, Николая Асеева, Константина Липскерова (пожизненно влюблённого в Иран), Игоря Северянина, Георгия Иванова, Всеволода Рождественского,  Георгия Шенгели, Александра Кусикова, Дмитрия Кедрина, Семена Липкина (пожалуй, его вдохновенные подражания Рудаки и Саади лучше его переводов), Николая Глазкова, Евгения Винокурова, Александра Кушнера… В русских стихах об Иране прозвучало не только восхищение персидской поэтической классикой и сокровищами иранской архитектуры и художественного ремесла. В них выразилось не только романтическое желание переселиться в древнюю Бактрию или в Маргиану, вдруг очнуться в веке Сасанидов или Саманидов. Некоторые авторы живо отозвались и на современные им события, потрясшие Иран, будь то восстание бабидов, низвержение династии Каджаров или Исламская революция с имамом Хомейни во главе. 

 

   Существенно, что некоторые русские поэты разных поколений побывали в Иране и, таким образом, выраженные в стихах чувства были самыми  непосредственными, а не вызванными силой воображения. Кроме имён двух великих поэтов Серебряного века Николая Клюева и Велимира Хлебникова, назовём имена Льва Василевского, Владимира Тардова, Сергея Городецкого, Эдуарда Багрицкого, Александра Чачикова, Юрия Терапиано, Григория Санникова, из авторов новейшего время -Тимура Зульфикарова, Аиды Соболевой, а также составитель этой книги…  Стоит упомянуть и талантливый иранский цикл Алексея Суркова (кажется, только этот цикл, да легендарная «Землянка» - всё, что остаётся от автора столь многих рассыпавшихся в прах официальных текстов). 

 

  Пожалуй, особо надо сказать о Сергее Есенине, авторе «Персидских мотивов».  Конечно, обращение к этой теме вызвано не только обстоятельствами странствий, дважды в жизни приводивших Сергея Александровича почти к самой границе Ирана. Тут несомненно была и некоторая изначальная предопределенность. Быть может, мы не учитываем влияния предыдущего чтения. Может быть, было воздействие Михаила Кузмина (и не только его цикла газелей и стихотворения «Персидский вечер», но и некоторых статей). И одно наблюдение: должно быть, еще в отрочестве Есенин прочитал перевод Аполлона Майкова из Хафиза, очень вольный, но совершенно великолепный: 

 

  

 

Встрепенись, взмахни крылами, 

 

Торжествуй, о сердце, пой, 

 

Что опутано сетями 

 

Ты у розы огневой, 

 

Что ты в сети к ней попалось, 

 

А не в сети к мудрецам, 

 

Что не им внимать досталось 

 

Дивным песням и слезам; 

 

И хоть слез, с твоей любовью, 

 

Ты моря у ней прольёшь 

 

И из ран горячей кровью 

 

Все по капле изойдёшь, 

 

Но зато умрёшь мгновенно  

 

Вместе с песнею своей 

 

В самый пыл – как вдохновенный 

 

Умирает соловей. 

 

  

 

   Вот и любовь к Хафизу! И отсюда же – столь возлюбленное профессиональными «русофилами» есенинское «О Русь, взмахни крылами!». Небезызвестные есенинские строчки «Розу белую с черною жабой / Я хотел на земля повенчать» также свидетельствуют о некотором знакомстве с персидской словесностью, ибо подобное образное сопоставление встречается